Translate to:

AT “своей ея коснешьсянакапливающаяся дидактическая масса разрешается высоким лиризмом, ибо тождество взглядов автора и адресата нажизнь и смертьдано здесь в виде некоего совмещения двух скрытых улыбокэтого экзистенциального поцелуя, нежность которого эвфонически передает похожее на шепоткоснешься”. Опущенное “you” at “своей ея коснешьсяувеличивает ощущение интимности, проникающей и в следующую строчку: “Жизнь и смерть произношу со сноской, / Звездочкою” — for “сносказвучит менее драматично, than “кавычкиили дажеусмешка”. Все еще передаваяразвиваяощущение скомпрометированности для авторажизни и смерти”, “сноска”, благодаря уменьшительности, почти ласкательности своего звучания, переводит речь в план сугубо личный и как бы приравнивает к себе самого адресата, становясьЗвездочкою”. Ибо Рилькеуже звезда или уже на звездах, и далее в скобках идут две с половиной строчки чистой поэзии:
(night, которой чаю:
Вместо мозгового полушарья
Звездное!)
Эти скобки тем более замечательны, что являются отчасти графическим эквивалентом заключенного в них образа. Что же касается самого образа, то его дополнительное очарованиев отождествлении сознания со страницей, состоящей из одних сносок на Рильке — stars. In turn, архаичноечаюнесет в себе всю нежность и ту невозможность осуществления подобного пожелания, которая требует немедленной перемены регистра. Поэтому за закрывающейся скобкой мы слышим речь, отличающуюся от предыдущего пассажа внешней деловитостью тона. Однако тон этотвсего лишь маска: эмоциональное содержаниепрежнее:
Не позабыть бы, My friend,
Следующего: что если буквы
Русские пошли взамен немецких
То не потому, что нынче, they say,
Все сойдет, что мертвый (нищий) все съест
Не сморгнет!..
Скрываемое нарочитой бюрократичностьюследующего”, это содержание дает себя знать в самом смысле отрывка: речь идет ни больше ни меньше как об обращенной к Рильке просьбе автора извинить его за то, что стихотворение пишется по-русски, а не по-немецки. Просьба эта порождена отнюдь не кокетством: начиная с 1926 года Цветаева состояла с Рильке в переписке (возникшей, by the way, по инициативе Б. Пастернака), и переписка эта велась по-немецки. Эмоциональная основа этой просьбы в осознании автором того, what, пользуясь русским языкомдля Рильке не родным, — она от адресата отстраняется: более, чем уже отстранена фактом его смерти; более, чем была бы, дай себе труд писать по-немецки. Besides, просьба эта, сама по себе, играет роль отстранения отчистой поэзиипредыдущих строк, за которые Цветаева себя чуть ли не упрекает. Anyway, она сознает, что достижения сугубо поэтические (вроде содержимого скобок), in turn, отдаляют ее от Рильке, что она может увлечьсяименно она, а не ее адресат. В вульгарно-бравурном “…буквы / Русские пошли взамен немецких…” слышится нота легкого презрения к себе и к своему творчеству. И она начинает оправдыватьсяв том же самом бодром площадном тоне: “…То не потому, что нынче, they say,/ Все сойдет, что мертвый (нищий) все съест -/ Не сморгнет!” Но тон этотлишь дополнительная форма самобичевания. Разухабистость этого “…мертвый (нищий) все съест — / Не сморгнет!”, устервленная смесью пословицы и фольклорного синонима покойника -жмурика”, присутствует здесь не в качестве характеристики адресата, но как штрих к психологическому автопортрету автора: как иллюстрация возможной меры его падения. here, с самого низу, Цветаева и начинает свою защиту, результат которой, usually, тем более достоверен, чем хуже отправная точка:
а потому что тот свет,
Наш, — тринадцати, в Новодевичьем
Поняла: не без- а все-язычен.
Это опять-таки ошеломляет, поскольку предыдущие строки нас ни к чему такому не подготавливали. Даже достаточно опытный читатель Цветаевой, привыкший к ее стилистической контрастности, оказывается далеко не всегда подготовленным к этим ее взлетам со дна в эмпиреи. Ибо в стихотворениях Цветаевой читатель сталкивается не со стратегией стихотворца, но со стратегией нравственности; пользуясь ее же собственным определениемс искусством при свете совести. От себя добавим: с ихискусства и нравственностиабсолютным совмещением. Именно логикой совести (точнее -совестливости), логикой стыда за пребывание в живых, тогда как ее адресат мертв, сознанием неизбежности забвения умершего и своих строк как мостящих этому забвению дорогу, и продиктована просьба простить за дополнительное бегство от реальности его, адресата, of death: за стихотворение по-русски и за стихотворение вообще. Довод, который Цветаева приводит в свое оправдание, -“потому что тот светне без- а все’-язычен” — замечателен прежде всего тем, что он перешагивает через тот психологический порог, где почти все останавливаются: через понимание смерти как внеязыкового опыта, освобождающего от каких-либо лингвистических угрызений. “Не без- а все’-языченидет гораздо дальше, увлекая за собой совесть к ее истоку, где она освобождается от груза земной вины. В этих словах есть ощущение как бы широко раскинутых рук и праздничность откровения, доступного разве что только ребенку — “тринадцати, в Новодевичьем”.
Однако и этого довода оказывается недостаточно. Ибо самые угрызения, самые мысли о языке, childhood memories, перифразы из самого Рильке, наконец, сама поэзия с ее рифмами и образами — everything, что примиряет с действительностью, — представляются автору бегством, отвлечением от оной:
Отвлекаюсь?
вопрошает Цветаева, оглядываясь на предыдущую строфу, but, in fact, на все стихотворение в целом, на свои не столько лирические, сколько чувством вины продиктованные отступления.
В целом можно заметить, что сила Цветаевойименно в ее психологическом реализме, в этом ничем и никем не умиротворяемом голосе совести, звучащем в ее стихе либо как тема, or — least — в качестве постскриптума. Одно из возможных определений ее творчества, это -русское придаточное предложение, поставленное на службу кальвинизму. Другой вариант: кальвинизм в объятиях этого придаточного предложения. Anyway, никто не продемонстрировал конгениальности данного мировоззрения и данной грамматики с большей очевидностью, чем Цветаева. of course, жесткость взаимоотношений индивидуума с самим собой обладает определенной эстетикой; but, пожалуй, не существует более поглощающей, более емкой и более естественной формы для самоанализа, нежели та, что заложена в многоступенчатом синтаксисе русского сложнопридаточного предложения. Облеченный в эту форму кальвинизм заходит (“заводит”) индивидуума гораздо дальше, чем он оказался бы, пользуясь родным для кальвинизма немецким. Настолько далеко, что от немецкого остаютсясамые лучшие воспоминания”, что немецкий становится языком нежности:
Отвлекаюсь? Но такой и вещи
Не найдетсяот тебя отвлечься.
Каждый помысел, any, Du Lieber,
Слог в тебя ведето чем бы ни был
Толк
Это Du Lieberодновременно и дань чувству вины (“буквы/ Русские пошли взамен немецких”), и от этой вины освобождение. Besides, за ним стоит чисто личное, интимное, почти физическое стремление приблизиться к Рилькекоснуться его естественным для него образомзвуком родной для него речи. Но если бы дело было только в этом, Tsvetaeva, поэт технически чрезвычайно разносторонний, на немецкий бы не перешла, нашла бы в своей палитре иные средства вышеупомянутые ощущения выразить. A business, probably, in, что по-русски Цветаева Du Lieber уже произнесла в начале стихотворения: “Человек вошел — any — (favourite — / you)”. Повторение слов в стихах вообще не рекомендуется; при повторении же слов с заведомо позитивной окраской риск тавтологии выше обыкновенного. Уже хотя бы поэтому Цветаевой было необходимо перейти на другой язык, и немецкий сыграл здесь роль этого другого языка. Du Lieber употреблен ею здесь не столько семантически, сколько фонетически. Прежде всего потому, what “Новогоднее” — стихотворение не макароническое, и поэтому семантическая нагрузка, на Du Lieber приходящаяся, либо слишком высока, либо ничтожна. Первое маловероятно, ибо Du Lieber произносится Цветаевой почти шепотом и с автоматизмом человека, для которогорусского родней немецкий”. Du Lieber просто то самое, “как своепроизносимоеблаженное бессмысленное слово”, и его обобщающая блаженно-бессмысленная роль только подтверждается не менее беспредметной атмосферой сопутствующей ему рифмыо чем бы ни был”. In this way, остается второе, то есть чистая фонетика. Du Lieber, вкрапленное в массу русского текста, есть прежде всего звукне русский, но и необязательно немецкий: как всякий звук. feeling, возникающее в результате употребления иностранного слова, — ощущение прежде всего непосредственно фонетическое и поэтому как бы более личное, частное: глаз или ухо реагирует прежде рассудка. In other words. Цветаева употребляет здесь Du Lieber не в его собственном немецком, но в над-языковом значении.
Переход на другой язык для иллюстрации душевного состояниясредство достаточно крайнее и уже само по себе свидетельствующее о данном состоянии. Но поэзия, в сущности, сама есть некий другой язык — or: перевод с оного. Употребление немецкого Du Lieberпопытка Цветаевой приблизиться к тому оригиналу, который она определяет в следующих за рифмой к Du Lieber, may be, самых значительных в истории русской поэзии скобках:
Каждый помысел, any, Du Lieber,
Слог в тебя ведето чем бы ни был
Толк (пусть русского родней немецкий
To me, — всех ангельский родней?)…
Этоодно из наиболее существенных признаний, сделанных автором в “New Year”; and — интонационнозапятая стоит не после “to me”, and after “немецкий”. Замечательно, что эвфемистичностьангельскогопочти совершенно снимается всем контекстом стихотворения — “тем светом”, где пребывает Рильке, “the” его непосредственным окружением. Замечательно также, what “ангельскийсвидетельствует не об отчаянии, но о высотеедва ли не буквальной, физическойдушевного взлета, продиктованного не столько предполагаемым местонахождениемтого света”, сколько общей поэтической ориентацией автора. For “ангельскийродней Цветаевой вообще, так же как и немецкий родней русского вообще: биографически. Речь идет о высоте, which “родней”, т. it is. недосягаема ни для русского, ни для немецкого: о высоте над-языковой, в просторечиидуховной. Ангелы, in the end, объясняются звуками. Однако полемичность тона, отчетливо различимая вмне всех ангельский родней”, указывает на абсолютно внецерковный и имеющий чрезвычайно косвенное отношение к благодати характер этогоангельского”. Это, in fact, другой вариант знаменитой цветаевской формулы: “голос правды небеснойпротив правды земной”. Иерархичность миросозерцания, отраженная в обеих формулировках, есть иерархичность неограниченная: не ограниченная, at least, религиозной топографией. “Ангельскийпоэтому употребляется ею просто как служебный термин для обозначения высоты смысла, до которого она, по ее собственному выражению, “докрикивается”.
Высота эта может быть выражена только в физических мерах пространства, и все остальное стихотворение состоит из описания постоянно возрастающих степеней удаления, одной из которых является голос самого автора. Обращаясь снова к маске интервьюера, Цветаева вопрошает (начиная с себя и, по обыкновению, тотчас себя отбрасывая):
Неужели обо мне ничуть не? –
Окруженье, Райнер, самочувствье?
Настоятельно, всенепременно
Первое видение вселенной,
(Подразумевается, poet
В оной) и последнеепланеты,
Раз только тебе и данной — generally!
Этоуже достаточно ангельская перспектива, но цветаевское понимание происходящего отличается от серафического именно отсутствием заинтересованности в судьбе только душикак, however, и в судьбе только тела (в чем ее отличие от понимания чисто человеческого): “Обособить -оскорбить обоих”, — произносит она; ангел этого не скажет.
Бессмертие души, реализовавшейся в форме телесной деятельностив творчествеЦветаева иллюстрирует в “New Year”, употребляя категории пространственные, т. it is. телесные же, что позволяет ей не только рифмовать “poet” with “планетой”, но и отождествлять их: вселенную буквальную с традиционнойвселеннойиндивидуального сознания. Речь, in this way, идет о расставании вещей равновеликих, and “интервьюерописывает непервое видение вселенной… poet”, и даже не их разлуку или встречу, but
ставку
Очную: и встречу и разлуку
Первую

Most visited Brodsky's poetry


All poetry (content alphabetically)

Leave a Reply